Дальнейшие впечатления для Привалова перемешались в самую невозможную мозаику, точно его несло куда-то вихрем. Тройки съехались, на привале все пили… Откуда-то появились пьяные женщины, которых обливали вином. Потом скакали обратно в город, причем Привалов даже сам несколько времени правил Барчуковой тройкой. Но все это происходило как во сне или в потемках. В каком-то большом доме, где играла музыка и было очень много женщин, все танцевали, а Лепешкин с Данилушкой откололи свою «руськую». Потом все собрались в большой комнате, где много пили, пели песни… У Привалова сильно кружилась голова, и он заметил, что Веревкин постоянно был возле него, как нянька.
– Столы… составляй столы! – орали пьяные голоса.
Из столов, сдвинутых вместе, образовалось нечто вроде концертной эстрады, которую со всех сторон окружили шатавшиеся пьяные люди. Потом Привалов видел, как Веревкин вынес из соседней комнаты что-то белое и поставил это белое на помост. Собравшаяся публика дико взвыла, точно голодная стая волков, которой бросили кусок свежего мяса: на помосте в одной рубашке стояла Катерина Ивановна… Она что-то пела такое веселое и канканировала. Публика дико выла и несколько раз принималась ее качать на руках. Привалов аплодировал и кричал вместе с другими, и ему страстно хотелось поколотить этого Ивана Яковлича.
Потом вся эта картина исчезла, точно в тумане. Привалов помнил только, что он сидел очень близко к Катерине Ивановне, она беззаботно смеялась и разглаживала ему волосы своими белыми маленькими руками. Когда он проснулся, кругом было темно, на полу валялись какие-то спавшие люди, сломанная мебель, пустые бутылки и т. д. Привалов лежал на диване, а рядом с ним, на поставленных к дивану стульях, богатырским сном спал Nicolas Веревкин. Голова у Привалова страшно трещала, хотелось пить, в груди что-то жгло. Привалов смутно припомнил, где он и что с ним, а потом опять забылся тяжелым пьяным сном. Когда он проснулся во второй раз, на полу комнаты сидели и лежали те же фигуры и опять пили.
– В театр пора, Сергей Александрыч!.. – крикнул кто-то. – Вставайте да поправляйтесь скорее.
– Какой театр… где?
– Да ведь десятый час на дворе… Ха-ха!.. – хохотал Веревкин, только что успевший умыться.
Короткий зимний день был вычеркнут из среды других дней, а наступившая ночь точно служила продолжением вчерашней.
Ярмарочный театр, кой-как сгороженный из бревен и досок, был битком набит пьяной ярмарочной публикой. Ложа, в которую попал Привалов, была одна из ближайших к сцене. Из нее отлично можно было рассматривать как сцену, так и партер. Привалова особенно интересовал последний, тем более что пьеса шла уже в половине. В ложе теперь сидел он только с Веревкиным, а остальная компания нагружалась в буфете. Поместившись к барьеру, Привалов долго рассматривал ряды кресел и стульев. На них разместилось все, что было именитого на десятки тысяч верст: московские тузы по коммерции, сибирские промышленники, фабриканты, водочные короли, скупщики хлеба и сала, торговцы пушниной, краснорядцы и т. д. От каждого пахло десятками и сотнями тысяч. Было несколько миллионеров, преимущественно с сибирской стороны.
– Картина!.. – говорил Nicolas, мотая головой в партер. – Вот вам наша будущая буржуазия, которая тряхнет любезным отечеством по-своему. Силища, батенька, страшенная!
Веревкин был пьян еще со вчерашнего, и Привалов тоже чувствовал себя не особенно хорошо: ему было как-то все равно, и он смотрел кругом взглядом постороннего человека. В душе, там, глубоко, образовалась какая-то особенная пустота, которая даже не мучила его: он только чувствовал себя частью этого громадного целого, которое шевелилось в партере, как тысячеголовое чудовище. Ведь это целое было неизмеримо велико и влекло к себе с такой неудержимой силой… Вольготное существование только и возможно в этой форме, а все остальное должно фигурировать в пассивных ролях. Даже злобы к этому целому Привалов не находил в себе: оно являлось только колоссальным фактом, который был прав сам по себе, в силу своего существования.
– Искусство прогрессирует… – слышался в соседней ложе сдержанный полушепот, который заставил Привалова задрожать: это был голос Половодова. – Да, во всех отраслях человеческой деятельности, в силу основного принципа всякого прогрессивного движения, строго и последовательно совершается неизбежный процесс дифференцирования. Я сказал, что искусство прогрессирует, – действительно, наши отцы, например, сходили с ума от балета, а в наше время он совсем упал. И в самом деле, если взять все эти пуанты и тур-де-форсы только сами по себе, получается какая-то глупая лошадиная дрессировка – и только. Восхищались балетными антраша, в которых Камарго делала четыре удара, Фанни Эльслер – пять, Тальони шесть, Гризи и Сангалли – семь, но вышла на сцену шансонетка – и все эти антраша пошли к черту! Да-с… Я именно с этой стороны понимаю прогресс…
В одной ложе с Половодовым сидел Давид и с почтительным вниманием выслушивал эти поучения; он теперь проходил ту высшую школу, которая отличает кровную золотую молодежь от обыкновенных смертных.
– Вот черт принес… – проворчал Веревкин, когда завидел Половодова.
Появление Половодова в театре взволновало Привалова так, что он снова опьянел. Все, что происходило дальше, было покрыто каким-то туманом. Он машинально смотрел на сцепу, где актеры казались куклами, на партер, на ложи, на раек. К чему? зачем он здесь? Куда ему бежать от всей этой ужасающей человеческой нескладицы, бежать от самого себя? Он сознавал себя именно той жалкой единицей, которая служит только материалом в какой-то сильной творческой руке.