– Какой у вас старинный сарафан, – проговорил Привалов.
Эта похвала заставила Марью Степановну даже покраснеть; ко всякой старине она питала нечто вроде благоговения и особенно дорожила коллекцией старинных сарафанов, оставшихся после жены Павла Михайлыча Гуляева «с материной стороны». Она могла рассказать историю каждого из этих сарафанов, служивших для нее живой летописью и биографией давно умерших дорогих людей.
– Это твоей бабушки сарафан-то, – объяснила Марья Степановна. – Павел Михайлыч, когда в Москву ездил, так привез материю… Нынче уж нет таких материй, – с тяжелым вздохом прибавила старушка, расправляя рукой складку на сарафане. – Нынче ваши дамы сошьют платье, два раза наденут – и подавай новое. Материи другие пошли, и люди не такие, как прежде.
– Ну, маменька, нынче люди самые настоящие, – заметил Виктор Васильич, которому давно надоело слушать эти разговоры о старинных людях.
– Поди ты… Нашел настоящих людей!
– Значит, и мы с Сергеем Александрычем никуда не годимся?
– Перестань балясы точить: я дело говорю.
Верочке давно хотелось принять участие в этой беседе, но она одна не решалась проникнуть в гостиную и вошла туда только за спиной Надежды Васильевны и сейчас же спряталась за стул Марьи Степановны. С появлением девушек в комнату ворвались разные детские воспоминания, которые для постороннего человека не имели никакого значения и могли показаться смешными, а для действующих лиц были теперь особенно дороги. Привалов многое успел позабыть из этого детского мира и с особенным удовольствием припоминал разные подробности, которые рассказывала Надежда Васильевна. «Помните вот это-то?», «А помните, как Виктор…» Эти фразы мягка ласкали слух, и Привалов с глубоким наслаждением чувствовал на себе теплоту домашнего очага, которого лишила его судьба. Как все это было давно и, вместе, точно случилось только вчера!..
– Будет вам, стрекозы, – строго остановила Марья Степановна, когда всеми овладело самое оживленное настроение, последнее было неприлично, потому что Привалов был все-таки посторонний человек и мог осудить. – Мы вот все болтаем тут разные пустяки, а ты нам ничего не расскажешь о себе, Сергей Александрыч.
– Право, не знаю, что и рассказывать, Марья Степановна, – ответил Привалов.
– На вот, жил пятнадцать лет в столице, приехал – и рассказать нечего. Мы в деревне, почитай, живем, а вон какие россказни распустили.
– Мама, какая ты странная, – вступилась Надежда Васильевна. – Все равно мы с тобой не поймем, если Сергей Александрыч будет рассказывать нам о своих делах по заводам.
– Да ведь пятнадцать лет не видались, Надя… Это вот сарафан полежит пятнадцать лет, и у того сколько новостей: тут моль подбила, там пятно вылежалось. Сергей Александрыч не в сундуке лежал, а с живыми людьми, поди, тоже жил…
Последнее поразило Привалова: оглянувшись на свое прошлое, он должен был сознаться, что еще не начинал даже жить в том смысле, как это понимала Марья Степановна. Сначала занятий в университете, а затем лет семь ушло как-то между рук, – в хлопотах по наследству, в томительном однообразии разных сроков, справок, деловых визитов, в шатании по канцеляриям и департаментам. Жизнь оставалась еще впереди, для нее откладывалось время год за годом, а между тем приходилось уже вычеркивать из этой жизни целых тридцать лет. Прямой вопрос Марьи Степановны, подсказанный ей женским инстинктом, поставил Привалова в неловкое положение, из которого ему было довольно трудно выпутаться; Марья Степановна могла истолковать его молчание о своем прошлом в каком-нибудь дурном смысле. Пришлось рассказывать об университете, о профессорах, о столичных удовольствиях.
«Ну, а как там эти штучки разные?..» – весело думал Виктор Васильич, уносясь в сферу столичных развеселых мест.
Вечером этого многознаменательного дня в кабинете Василья Назарыча происходила такая сцена. Сам старик полулежал на свеем диване и был бледнее обыкновенного. На низенькой деревянной скамеечке, на которую Бахарев обыкновенно ставил свою больную ногу, теперь сидела Надежда Васильевна с разгоревшимся лицом и с блестящими глазами.
– Папа, пожалей меня, – говорила девушка, ласкаясь к отцу. – Находиться в положении вещи, которую всякий имеет право приходить осматривать и приторговывать… нет, папа, это поднимает такое нехорошее чувство в душе! Делается как-то обидно и вместе с тем гадко… Взять хоть сегодняшний визит Привалова: если бы я не должна была являться перед ним в качестве товара, которому только из вежливости не смотрят в зубы, я отнеслась бы к нему гораздо лучше, чем теперь.
– В чем же это Привалов так провинился пред тобой? – с добродушной улыбкой спрашивал Василий Назарыч.
– Да начать хоть с Хины, папа. Ну, скажи, пожалуйста, какое ей дело до меня? А между тем она является с своими двусмысленными улыбками к нам в дом, шепчет мне глупости, выворачивает глаза то на меня, то на Привалова. И положение Привалова было самое глупое, и мое тоже не лучше.
– Да ведь ты хорошо знаешь, что я никогда не приглашаю Хины; я в дела мамы не вмешиваюсь.
– Вот я назло маме и Хине нарочно не пойду замуж за Привалова… Я так давеча и маме сказала, что не хочу разыгрывать из себя какую-то крепость в осадном положении.
– Все это так, Надя, но я все-таки не вижу, в чем виноват тут Сергей Александрыч…
– А вот сейчас… В нашем доме является миллионер Привалов; я по необходимости знакомлюсь с ним и по мере этого знакомства открываю в нем самые удивительные таланты, качества и добродетели. Одним словом, я кончаю тем, что начинаю думать: «А ведь не дурно быть madame Приваловой!» Ведь тысячи девушек сделали бы на моем месте именно так…